Форум начинающих писателей

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Форум начинающих писателей » Известные авторы » Юрий Кублановский - стихи


Юрий Кублановский - стихи

Сообщений 1 страница 8 из 8

1

http://stihi.ru/pics/2003/12/30-911.jpg

Юрий Михайлович Кублановский
30.04.1947 Род. в г. Рыбинск
http://i19.servimg.com/u/f19/17/85/03/68/kublan10.jpg

http://i19.servimg.com/u/f19/17/85/03/68/y_kubl10.jpg

http://art16.ru/gallery2/d/136120-5/DSC05240.jpg

----------------------------------------------------------------
-------------------------------------------------------------------

   Россия, ты моя! И дождь сродни потопу,
   и ветер в октябре, сжигающий листы...
   В зашивленный барак, в распутную Европу
   мы унесем мечту о том, какая ты.
   
   Чужим не понята. Оболгана своими
   в чреде глухих годин.
   Как солнце плавкое в закатном смуглом дыме
   бурьяна и руин, вот-вот погаснешь ты.
   
   И кто тогда поверит
   слезам твоих кликуш?
   Слепые, как кроты, на ощупь выйдут в двери
   останки наших душ.   
   
   ...Россия, это ты на папертях кричала,
   когда из алтарей сынов везли в Кресты.
   В края, куда звезда лучом не доставала,
   они ушли с мечтой о том, какая ты.

   
1978
   



СВЕРЧОК
   

   Сверчок в изголовье, что мелешь, скажи?
   Бессмысленно песен твоих миражи
   встают от жемчужин - до гнили домов,
   обмоченных впрок мужиками с углов.

   Я весь истаскался, в родимых краях,
   как цуцик, живу с нищетой на паях.
   На что уж - и то капитальней меня
   сверчок супротив темноты и огня.

   Никто не пытает: о чем он поет,
   как любит, сколь долго на свете живет
   и где умирает - все в том же углу? -
   пока из печи выгребают золу...

   Каприз роговицы в минуту труда
   словесного, впрочем и то не беда,
   светла, что горошина в спелом стручке,
   слеза - о сменяемом братом сверчке.
   

1981 * * *
   

   Сын, мужавший за семью замками
   от моих речей,
   все равно когда-нибудь глазами,
   честный книгочей,
   пробежишь хоть по диагонали
   эти горбыли -
   жидкие парижские скрижали
   бати на мели,
   писанные, точно бороною,
   шедшей под углом,
   кто там вспомнит - под какой звездою
   за каким столом...
   Но когда полакомит пороша
   горку и межу,
   высохшее сердце потревожа, -
   землю, где лежу,
   и упруго в крест ударит ветер,
   я пойму, что так
   ты впервой увидел и приветил
   мой словесный знак.
   Словно ветка выделила иней
   из себя самой.
   Потому, чем дольше - тем чужбинней
   праху под сырой.
   

13 октября 1983

(нажимайте "открыть изобр." в контекстном меню)
http://art16.ru/gallery2/d/136169-5/DSC05287.jpg

http://www.penrussia.org/new/uploads/2014/05/Кублановский.jpg

0

2

ПОЛУСТАНОК

* *
*

Озолотились всерьез
в свалках откосы,
копны ракит и берез
пряди и лозы.
Некогда, впрямь молодым,
нам обходились в копейки
к приискам тем золотым
ведшие узкоколейки.

Красным царькам вопреки
были тогда еще живы
сверстники и смельчаки
те, что потом, торопливо
опережая, легли
в узкие, тесные гнезда
из-за нехватки земли
на отдаленных погостах...

Дождь непрестанный до слез
то барабанит, то бает.
Только ленивый берез
осенью не обирает
— около лавки свечной
с бойкой торговлей воскресной
или излуки речной,
враз ключевой и болезной.

...Но на родные места
с тусклым осенним узорцем
глядя и глядя

с креста

под остывающим солнцем,
как поступающим в скит
трудницам простоволосым,
Сын унывать не велит
копнам прибрежных ракит,
стаям рябин и березам.





* *
*

Вчера мы встретились с тобой,
и ты жестоко попрекала
и воздух темно-голубой
разгоряченным ртом глотала.
Потом, схватясь за парапет,
вдруг попросила сигарету.
Да я и сам без сигарет
и вовсе не готов к ответу.

Там ветер на глазах у нас
растрачивал в верхах кленовых
немалый золотой запас
в Нескучном и на Воробьевых...

Да если б кто и предсказал,
мы не поверили бы сами,
сколь непреодолимо мал
зазор меж нашими губами.
Сбегали вниз под пленкой льда
тропинки с поржавевшей стружкой...
И настоящая вражда
в зрачке мелькнула рысьей дужкой.



Полустанок

На старом фронтонце убогом
вокзала заметно едва
название места: Берлога,
хоть значится Коноша-2.
Как будто тут, в скрюченных клеммах
цигарок раздув огоньки,
прошли с пентаграммой на шлемах
на мокрое дело ваньки.
И с веток снесенное
хрипло
шумит вразнобой воронье:
погибла Россия, погибла,
а все остальное — вранье.

Плеяда любезных державе
багровых и синих огней
блестит в темноте — над ужами
сужающихся путей.

...Но если минуту, не дольше,
стоит тут состав испокон,
с три Франции, если не больше,
до Коноши-3 перегон,
считайте, что сослепу, спьяну
прибившись к чужому огню,
отстану, останусь, отстану,
отстану — и не догоню.
Чтоб жизнь мельтешить перестала,
последние сроки дробя,
довольно тянуть одеяло
пространства опять на себя.



Масоны

Предыстория

Один, без охраны сойдя со двора,
однажды отправился Адонирам
осматривать храм Соломонов,
взглянуть на лепнину и свежий краплак,
ну, может, поправить резцом, что не так,
в скрижалях еврейских законов.

Смеркалось, но вечер еще не настал.
Паслись в отдаленье коровы;
лоснящийся дог стадо оберегал.
А зодчему грудь холодил, как металл,
таинственный знак Иеговы.

...Как вдруг отделился от южной стены
и бросился к мастеру некто —
вонзивший ему в загорелый висок
отточенный загодя циркуль.

Учитель метнулся в соседний придел,
к стропилу из свежего теса,
должно быть, щекою прижаться хотел.
Но тут его новый предатель огрел
свинцовою гирькой отвеса.

И, чуя бегущий в морщинах ланит
кровей своих запах угарный,
он с шеи срывает, пока не убит,
— и знак Иеговы со свистом летит
в бездонный колодец алтарный.

И лишь у последних восточных дверей
вполне увенчалась засада,
когда наконец проломили киркой
вмещавший вселенную череп.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Теперь поспешай, если духом не пуст,
к развалинам храма от мира.
Послушай, что шепчет сиреневый куст!
— он черпает истину прямо из уст
зарытого здесь Адонира.

Суть дела

Прошли столетия.
Петровский черенок
в России начал прививаться.
Немало мутного принес с собой поток...
Так в Петербурге начали брататься.

Но просвещение, Вольтера, атеизм
и осчастливленное стадо
с игрою магии и разноцветных призм,
пожалуй, путать нам не надо.

Одно — когда тесак нас косит, что траву,
над кучею голов — диктатор.
Другое — волшебство. Фрегат вошел в Неву.
Иллюминат глядит в иллюминатор.

Но в русских головах, покуда на плечах,
все поразительно смешалось:
магический кристалл сточился и зачах,
а братство криво разрасталось.

Так вольный каменщик пришел на плац-парад,
а оказался сотрясатель трона.
И победивший демократ
построил свой хрустальный ад
на голубых костях масона.

* *
*

1

Черемуха нашу выбрала
землю — из глубока,
не поперхнувшись, выпила
птичьего молока,
горького и душистого,
влитого в толщу истово
вечного ледника.

...Много ее колышется,
жалуется окрест,
радуется, что слышится
доблестный благовест
— около дремных излук Оки
поздними веснами
иль на утесах Ладоги
с сестрами-соснами,

с зыбями грозными,
мольбами слезными,
верой без патоки.

2

Вервие над кувшинками
ивовых серых лоз.
Дождь окропил дробинками
и — тополиный сброс.

Щебет на щебет, лиственный
утренний мрак на мрак.
Может, и наш с харизмою
край, а не абы как.

Если мелкопоместная
грозно дичает весь,
стало быть, и небесная
родина наша — здесь.

1995.

0

3

РОЗА ПОД АСПИРИНОМ

* *
*

Нет, не поеду — хмуро, волгло.
Но вот уже трясемся все же
в купе с каким-то бритым волком,
наемным киллером, похоже.

И дребезжащая открыта
в дыру космическую дверца,
что силой своего магнита
вытягивает магму сердца.

Выходишь затемно на старом
перроне в рытвинах глубоких
еще с времен тоталитарных,
скорее серых, чем жестоких.

На улице — где все бессрочно
почти друзья поумирали
и сосунки в трущобах блочных
диковиною нынче стали, —

уже светает; припозднился:
листва осыпалась дотоле.
Когда-то ведь и я родился
при Джугашвили на престоле.

Жизнь прожужжала мимо уха.
На кнопку надавлю упрямо.
Слепая, мне по грудь, старуха
не сразу и откроет... Мама.

5.XII.1996.

Travesti

Актриса кажется подростком,
бежит по сцене вдаль и вдоль,
а ночью худо спит на жестком:
гостиница — ее юдоль.
Не скоро кончатся гастроли,
но Боже мой, какая глушь,

как мало воздуха и воли
и склонных к пониманью душ!

Никто ей здесь не знает цену.
В гримерной — сырость погребка.
Пытались долететь на сцену
два-три уклончивых хлопка.
(Но и потом, после работы,
плечистой приме не в пример,
закуришь — и не знаешь, кто ты:
нимфетка или пионер.)
Папье-маше, картонный ужин,
пустой сосуд из-под вина,
сундук брильянтов и жемчужин —
всё, всё дороже, чем она.
И впрямь, в подкрашенном известкой
ее лице — какая соль?
Какая сладость в бюсте плоском?
В головке, стриженной под ноль?


* *
*

Н. Б.

Некогда в Ла-Рошели ветер из Орлеана
законопатил щели запахом океана.

Лучше любой закуски памятной в самом деле
тамошние моллюски; около цитадели

что-то, казалось, сильно серебряное вначале
чайки не поделили у буйков на причале.

Слышался в их синклите визг сладострастный или
“гадину раздавите!”. Взяли и раздавили.

Вот и стоит пустою церковь, светла, стерильна,
перед грядущим сбоем мира, считай, бессильна.

О, глухомань Вандеи! Жирная ежевика!
Как ни крупна малина — ей не равновелика.

...Крепкий старик мосластый жил через дом от нашей
хижины дачной, часто виделись мы с папашей.

Что-то в его оснастке, выправке — не отсюда:
словно, страшась огласки, исподволь ищет чуда.

Ярость ли стала кротче, кротость ли разъярилась,
жизнь ли на просьбе “Отче...” как-то остановилась?

Ежик седой на тощем черепе загорелом;

иль под одеждой мощи в русском исподнем белом?

Нёс он лангуста в сетке крупного и гордился.
Жаль, что перед отъездом только разговорился

с ним, за столом покатым выпив вина, вестимо,
сумрачным тем солдатом, врангелевцем из Крыма.

* *
*

Столичная сгнила заранее
богема, поделясь на группки.
Дозволь опять твое дыхание
и полыхание
услышать в телефонной трубке.
Прикидываясь многознающей:
мол, там кагал, а тут дружина,
зри суть вещей;
и розу жаропонижающей
спаси таблеткой аспирина,
что зашипевшею кометкою
летит на дно; а ты, смекая,
останешься в веках как меткая,
отнюдь не едкая,
а сердобольная такая.

...Недолго до денька неброского,
до видимости пятен снега,
до годовщины смерти Бродского,
его успешного побега.

Под вечер, похлебав несолоно,
на стуле со скрипучей спинкой
неловко как-то, что-то холодно
сидеть за пишущей машинкой,
хоть мы другому не обучены.
На наши веси испитые
пришли заместо красных ссученных
накачанные и крутые.
И, покорпев над сей депешею,
без лупы догадался Ватсон,
что — к лешему
мне пешему
пора за другом отправляться.

2.XII.1996.

* *
*

Павлу Крючкову.

Если бы стал я газетчиком —
только спецкором души,
разом истцом и ответчиком,
пусть бы платили гроши.

В чем-то, возможно, и ложные —
ради заветных блаженств —
я получал бы тревожные
сводки своих же агентств.

Окна в подпалинах инея,
тронутых солнцем; с утра
в бритвенном зеркальце сильное
сходство с акулой пера.

Первая мысль: о событии,
даром, что только вчера
в сильном вернулся подпитии
поздно в свои номера.

Пусть робингуды по ящику
с криками в небо строчат,
пули складировать за щеку
учат своих басмачат,

коль перегрелся “калашников”.
Что до валютных менял
скользких слоеных бумажников,
пришлых подружек и бражников —
так я свое отгулял.

Мне бы рубаху нательную
с дарственной “в ней и ходи”,
чтоб не студить не смертельную
рваную рану в груди.


* *
*

Раскалена амальгама рассвета
вовсе не вдруг наступившего лета.

Судя по ранам сонной подкорки,
кровопролитней стали разборки.

Яблонный кипень с черемухой, вишней
в этом содружестве третьей, не лишней

над подмосковной цвелью откосов
с физиологией хищной отбросов.

Крепости гопников и прошмандовок
с прежним душком гальюнов и кладовок.

В нашей убойной жизни топорной
к суке породистой и беспризорной

кто прикипит потеплевшей душою?
Всё беспорядочней с каждой верстою

уж перестрелка слышится близко
группы захвата с группою риска:

дин-дин-дин, дин-дин-дин. Примечаешь, сынок,
на редутах родных батя твой одинок.

* *
*

Пока беспокойный рассолец
в крови моей все голубей,
и я, как к полку доброволец,
приписан к словесности сей.

И морок мелодии, лада —
свободы моей зодиак.
Не надо, не надо, не надо
и думать, что это не так.

Искусство сродни любомудру,
который, сбежав с кутежа,
почил от простуды поутру,
с княгиней впотьмах ворожа.

Мечтатель в открытой манишке
к любимой бежал через двор
и вдруг — уподобился льдышке
и Музу не видит в упор.

Враз суетен и неотмирен
поэт, на недолгом веку
у замоскворецких просвирен
и галок учась языку.



* *
*

На излете не век — но эра
враз со всеми ее веками,
что, как пленниками галера,
нашей названа шутниками.

Тут худые дела творятся:
в каждом атоме, кварке — ложь, но
сконцентрироваться, собраться
даже мысленно невозможно,

старой нищенке дав купюру,
побирающейся в обносках.
Жизнь моя пролетела сдуру,
в общем, тоже на перекрестках,

хорошо хоть не с биркой в яме.
Составлявшие камарилью
красномордые со стволами
тоже сделались ветром, пылью.

Те хозяева испитые
в прелых валенках, знатных бурках,
и прикинутые крутые,
в новых выросшие мензурках,

мы, любившие поутрянке
похмелиться не ради славы,
и холеные дяди — янки
из последней супердержавы,

и другие, кто нам неровни,
а ведь тоже казались былью,

подобрев, о себе напомним
синим ветром и серой пылью.

...Там — в эоне ином, пространстве
вспомню ли хохлому лесную
и укоры в непостоянстве
в ночь холодную, вороную

вновь услышу, пускай беззвучно?
Ничего, ничего не минет.
И любовь, если ей сподручно,
вновь нахлынет и душу вынет.











*

БЕСШУМНЫЕ ШЛЮПКИ

* *

*

Смолоду нырнешь, пересчитаешь
понову все ребрышки водице,
то ли братом, то ли сватом станешь
в стороне невестящейся птице.

Смолоду ведь всё определяет
бытие — твердили ортодоксы.
На обломе лета побеждает
энтропия розовые флоксы.

Годы промелькнули с той разлуки.
В два последних — что-то похудали
так фаланги пальцев у подруги,
что гулять свободно кольца стали.

И всё чаще, четче вспоминаю
малую свою, как говорится,
родину, которую не знаю,
словно помер, не успев родиться.

Я из жизни всю ее и вычел
и не хлопочу о дубликате.
Но как прежде тянет плыть без вычур
при похолоданье на закате.

Кинешма.

3.VIII.1997.

Возвращение с острова Цитеры

Четверть века минуло, а всё не позабыта
ты, меня тянувшая за город в конце
нудного семестра — в омут малахита
с годовыми кольцами где-то во дворце
графа Шереметева; и хотя народы
ныне перемешаны, у тебя как раз
много было русскости, кротости, породы
прямо в роговице серых-серых глаз.
Даже я поежился перед их пытливыми
огоньками слезными, памятными впредь.

В молоке с рогатыми ветлами и ивами
можно неотчетливо было разглядеть:
на подходе к берегу придержали весла
немногоречивые тени в париках —
видимо, приехали повидаться просто
с вороньем некормленым в низких облаках —
с острова Цитеры. Помнишь, как приметили
две бесшумных шлюпки — по бортам огни.
С той поры опасные мы тому свидетели,
и притом одни.

6.I.1998.

* *

*

Отошло шиповника цветенье —
напоследок ярче лоскуточки.
В Верхневолжье душно и ненастно,
что за дни — не дни, а заморочки.
И — остановилось сердце друга
на пороге дачного жилища.
Повезло с могилою — в песчаном
благородном секторе кладбища.

В нашем детстве рано зажигались
пирамидки бакенов вручную.
Под землею слышишь ли, товарищ,
перебранку хриплую речную
бойких приснопамятных буксиров
на большой воде под облаками;
внутренним ли созерцаешь зреньем
тьму, усеянную огоньками?

Словно с ходу разорвали книгу
и спалили правые страницы.
Впредь уже не выдастся отведать
окунька, подлещика, плотвицы.
Был он предпоследним, не забывшим
запах земляники, акварели,
чьи на рыхлом ватмане распятом
расползлись подтеки, забурели.

Самородок из месторожденья,
взятого в железные кавычки
збадолго до появленья нба свет
у фронтовика и фронтовички.
Пиджачок спортивного покроя
и медали на груди у бати.
Но еще неоспоримей был ты
детищем ленцы и благодати.

В незаметном прожил, ненатужном
самосоответствии — и это
на немереных пространствах наших
русская исконная примета.

И когда по праву полукровки
я однажды выскочил из спячки,
стал перекати — известным — поле,
ты остался при своей заначке.

Всё сложней в эпоху мародеров
стало кантоваться по старинке:
гривенник серебряный фамильный
уступить пришлось качку на рынке.
И в шалмане около вокзала
жаловался мне, что худо дело,
там в подглазной пазухе слезинка
мрачная однажды заблестела.

Словно избавлялся от балласта,
оставлявшего покуда с нами:
вдруг принес, расщедрившийся, “Нивы”
кипу с обветшалыми углами,
в частности, слащавую гравюру:
стали галлы в пончо из трофейных,
а точней, замоскворецких шалей
жалкой жертвой вьюг благоговейных.

Время баснословное! Штриховку
тех картинок дорежимных вижу.
В яму гроб спустили на веревках,
как в экологическую нишу.
Отошло шиповника цветенье,
ты его застал недавно в силе.
Стойкая у речников привычка:
что не так — так сразу перекличка,
слышимая, статься, и в могиле.

1.VI.1997, Девятый день.

Белка

Белка лапкой-грабкой стучит в стекло,
по которому целый день текло.

Я один в своей конуре, и мне
машет ель седым помелом в окне.

Поминаю тех, с кем свела судьба,
кто полег, меня обойдя, в гроба —

и чубастый гений с лицом скопца,
и другой, угрюмый ловец словца.

Как когда-то за бланманже барон
Дельвиг пообещал, что он

повидаться явится, померев,
за чекушкой — то же и мы... Нагрев,

так никто с тех пор и не подал знак,
не шепнул товарищу: что и как

там — но глухо молчат о том.
Так что я всё чаще теперь с трудом

уловляю воздух по-рыбьи ртом,
осеняясь в страхе честным крестом,

по сравненью с ними, считай, старик
и ищун закладок в межлистье книг.

Горстка нас — приверженцев их перу,
да и ту, пожалуй, не наберу.

Проще на дорожку из здешних мест
собирать по крохам миры окрест.

Минус тридцать

Тишина, озвученная лаем,
мы его дословно понимаем,
запросто берусь перевести
про войну миров — и пораженье
нашего, чье кратное круженье
у вселенной было не в чести.
Поминают сплетные дворняжки
из давно распущенной упряжки
огонек последней из застав,
где когда-то грешники спасались.
А по хвойным лестницам метались
белки, сатанея от забав.

...Кто про те вселенские разборки
нынче помнит — разве в военторге
окружном некупленый погон.
Ты тогда пронизывала косу
алой змейкой, стало быть, к морозу
царственному, словно Соломон.
Той фосфоресцирующей ночью
волны снега притекли воочью
на крыльцо.
Кто-то вдруг вошел, сутуля крылья,
раз — и вынул сердце без усилья,
отвернув слепящее лицо.

С той поры, сказитель и начетчик,
я еще и классный переводчик,
хоть с, увы, не редких языков:
грай вороний стал мне люб и внятен,
в тишине всё меньше белых пятен
в серый-серый день без облаков.
Правда, разумею много хуже
пересудов бобиков о стуже
человеков выспренний глагол,
но и их — сметливых и убогих —
понимаю, пусть не всех, но многих,
с хрипотцой из самых альвеол.

0

4

С ВЫХОДОМ НА ВОЛХОНКУ

* *
*

Отчаянный холод в мертвом заводе, пустые стены и бушующий ветер, врывающийся в разбитые стекла окон. Жизнь замерла. Доносятся тревожные крики чаек. И всем существом ощущаю ничтожество человека, его дел, его усилий.

Из последнего письма отца Павла Флоренского с Соловков (4.VI.1937).

Волны падают — стена за стеной
под полярной раскаленной луной.

За вскипающею зыбью вдали
близок край не ставшей отчей земли:

соловецкий островной карантин,
где Флоренский добывал желатин

в сальном ватнике на рыбьем меху
в продуваемом ветрами цеху.

Там на визг срываться чайкам легко,
ибо, каркая, берут высоко

из-за пайки по-над массой морской,
искушающие крестной тоской.

Все ничтожество усилий и дел
человеческих, включая расстрел

и отчаянные холод и мрак,
пронизавшие завод и барак,

хоть окрест, кажись, эон и иной,
остаются посегодня со мной.

Грех роптать, когда вдвойне повезло:
ни застенка, ни войны. Только зло,

причиненное в избытке отцу,
больно хлещет и теперь по лицу.

Преклонение, смятение, боль
продолжая перемалывать в соль,

в неуступчивой груди колотьба
гонит в рай на дармовые хлеба.

Распахну окно, за рамы держась,
крикну: “Отче!” — и замру, торопясь

сосчитать, как много минет в ответ
световых непродолжительных лет.

Кишмиш

За соснами в алых лианах
осенняя волглая тишь.
Туда с пустотою в карманах
приедешь, верней, прилетишь.

В присутствии бунинской тени
его героине опять
начнешь, задыхаясь, колени
сквозь толстую ткань целовать.

И шепчешь, попреков не слыша,
одними губами: “Прости,
подвяленной кистью кишмиша
потом в темноте угости.

Пусть таинство нашего брака
с моей неизбывной виной
счастливцу поможет, однако,
в окопах войны мировой.

И в смуту, когда изменили
нам хляби родимой земли,
прости, что в поту отступили,
живыми за море ушли.

В сивашском предательском иле,
в степи под сожженной травой
и в сент-женевьевской могиле
я больше, чем кажется, — твой”.

17.X.1999.

Памяти Роми Шнайдер

Мне, презиравшему осторожность,
подозреваемому в измене,
не просто было пройти таможню.
Прыжок — и я в добронравной Вене.

Иду по ней, будто Лазарь в коме,
еще ни в чем не поднаторевший,
и вижу всюду портреты Роми,
незбадолго перед тем умершей.

То темно-русая молодая
с неугасающими зрачками,
то подурневшая испитая
с глазами, скрытыми под очками.

С тех пор на прежние дивиденды
живя и чувствуя, что тупею,
я в синема небогатых ленты
всегда отслеживал — если с нею.

Узнал изгибы ее, изъяны.
Но два часа проходило, час ли,
и небольшие киноэкраны
с дождем помех неизменно гасли.

...Но будет, будет болтать об этом.
Потом за столиком ли, за стойкой —
тут сообщение под секретом —
кончалось все под шумок попойкой.

Мы с Роми были единоверцы —
с чем соглашалась ее улыбка.
И хоть в груди еще ходит сердце,
ему там зябко вдвойне и зыбко.

Декабрь 89

Вот говорят, что менты — злодеи,
что избивают в своих застенках
всех честных мучеников идеи
до дрожи в голосе и коленках.

Не знаю, я разменял полтинник,
был поддавальщиком и скитальцем,
давал понять, что остряк и циник, —
никто не тронул меня и пальцем.

Наоборот, по указке стремной
я фараоновой рукавицы
легко нашел переулок темный.
А до того мы с тобой, как птицы,

общались только по телефону.
Из эмиграции-заграницы
я видел родину как икону
нерукотворную из темницы.

Разлука делает фетишистом,
блазнит заданием сдвинуть горы.
Открыла мне в кимоно пятнистом
ты заедающие запоры.

...В ту зиму происходило с нами
со всеми что-то, о чем не знали.
Под слишком тусклыми фонарями
летел снежок по диагонали.

Стараюсь вспомнить, что дальше было,
как уживались блокада с нэпом.
Должно быть, ты меня не любила,
впотьмах шептавшего о нелепом.

Поезд дальнего следования

На древних на рельсовых стыках
потряхивает наш Ноев...
В повадках, одежде, ликах
заметны следы запоев.

Помятые непоседы,
ограбленные на старте,
горячечные беседы
заводят, теснясь в плацкарте.

Хорошие логопеды
должны языки нам вправить,
чтоб стало, зашив торпеды,
чем русского Бога славить.

Родная земля не рбодит,
как ветвь, не дает побегов.
По новой на ней проходит
ротация человеков.

Застиранные тряпицы
раздвинутых занавесок,
и сажи жирны крупицы.

А дальше — один подлесок
да ворон

в темнеющей сини
над дюнами вьюжной пустыни
и держат удар непогоды
все долгие, долгие годы.

27.III.2000.

Спутница

Где над коммерческим мельтешеньем
высотка высвечена закатом,
я принял правильное решенье
и мельком сверился с циферблатом,

предпочитая трястись в вагоне.
В халупах ближнего Подмосковья,
неуязвимый, как вор в законе,
имею хазу, верней, зимовье.

Ну а напротив — не просто лица:
а по рабочей, видать, привычке
светловолосая ангелица
уснула запросто в электричке.

Оставь входящий сюда надежду,
но вновь и вновь мы глазами ищем
колено в черном капроне между
полой дубленки и голенищем.

Что снится загнанной топ-модели,
по совести представляю слабо,
как, впрочем, под простыней метели
и всей России времен разграба.

...Непримиримы в своем азарте,
уж год тупеем с подругой розно.
Отзимовал я в своей мансарде
смиренно разом и монструозно.

Когда же в фортку в свету неярком
повеет ветром живоначальным,
вернутся птицы с югов с подарком
на лапке тоненьким обручальным?

С выходом на Волхонку

В дни баснословных семестров, сессий,
перемежающихся гульбой,
когда в диковину было вместе
мне просыпаться еще с тобой,

щенок с запутанной родословной,
кичился, помню, копной до плеч
и освоением жизни, словно
того, что следует жечь и сжечь,

нося ремесленные опорки.
А у тебя-то тогда как раз
чего-то было из нерпы, норки
и голубиные тени глаз.

Покрытой свежим снежком Волхонки
вдруг заблестевшие огоньки
в стране нетленки и оборонки
недосягаемо далеки.

Нас развело по своим окопам.
Грозя грядущему кулаком,
я стал не то чтобы мизантропом ,
но маргиналом и бирюком.

Хотя, как в консульство Парадиза,
порой наведываюсь в музей:
гляжу на красных мальков Матисса
и вспоминаю былых друзей.

0

5

СБЫЛИСЬ ВРЕМЕНА

Развивая Маркузе

Памяти 68-го.

1

Осмеяв леграновский мотивчик,
безоглядно ты сменила стиль
и уже давно не носишь лифчик
и штанами подметаешь пыль.
Но еще не зажила обида,
ибо выходило так подчас,
что пренебрегал твоим либидо,
изучая то, что сделал Маркс.

И когда в прозрачную кабинку
заходила голая под душ —
я спешил скорей сменить пластинку,
не поверив в розовую чушь.
И когда вдруг космы вороные
распускала махом по спине —
меры революции крутые
виделись оправданными мне.

Но пока ажан фундаментально
новый штурм готовит где-то там,
ты впервые леворадикальна
и отнюдь не безразлична нам.
Отдохнем от предстоящих схваток,
подсознанье вышло из глубин.
Друг, форсящий клешами до пяток,
заряжает рядом карабин.

2

Боже мой, и ты еще хотела,
выбравшись в столицу из глуши,
в мастерской непуганое тело
продавать мазиле за гроши.

Он тебя, уже снимая пенки,
ест глазами, будто нувориш, —
перед ним одна на авансценке
ты совсем раздетая сидишь.

Пусть тебе, жестокая, неловко
станет возле моего одра,
ежели поспешно драпировкой
не прикроешь пышного бедра.
Переутонченна и мясиста,
выглядишь уже не по-людски,
разлетясь на импрессиониста
радужные бледные мазки.

К лилиям, кувшинкам, их излову
я и сам не равнодушен, но
уступаю не цветам, а слову,
что теперь в груди раскалено.
Мой удел — с линолеумным полом
в невпрогляд задымленных кафе
заседая, ссориться с глаголом
и посильно мыслить о строфе.

3
H. G.

Не мешая сонным рыболовам
куковать в преддверии зимы,
под зонтом раскидистым не новым
двигались по набережной мы.
Обгоняли баржи нас упрямо
в водяной назойливой пыли.
И клешни с наростами Notre-Dame
как всегда маячили вдали.

Много-много лет назад в России,
познакомясь, спрашивал тебя
о мещанской вашей энтропии,
в ту тихонько сторону гребя.
Горячась, ты отвечала грозно —
скоро, мол, на ней поставим крест.
Что же медлишь — или слишком поздно,
или трудно за один присест?

В шелковой рубашке на кровати
у меня тут в беженской норе
выглядишь принадлежащей к знати.
Восемьдесят третий на дворе.
Помнится, в сознании крутилась
новость, что Андропову хана.
И бывало дня не обходилось
без бутылки красного вина.

4

В солнцепек в необозримом храме
воздух все равно холодноват;
вековая копоть въелась в камень,
и зверьки оскаленные спят.
В алтаре гигантская розетка
с красно-синим блестким витражом
словно Бога огненная метка
или космос, срезанный ножом.

Шли с тобой, нечесаные, темным
бесконечным нефом боковым
и таким же сердцем неуемным
были ближе мертвым, чем живым.
А еще поблескивала кварцем
в получаше каменной вода,
чтоб смочить негнущиеся пальцы
прежде чем перекреститься, да.

Наконец, передохнув немного
на одной из лавок для мирян,
так и не отважившись с порога
исспросить прощенье за изъян,
мы вернулись в городской зверинец,
малодушно оставляя тот
древний дом, похожий на эсминец,
что сойдет со стапелей вот-вот.

5

Трехэтажным обложив Монтеня,
я ничем уже не дорожу.
Чтоб не стать похожим на тюленя,
каждый день на стрельбище хожу.
Там куются наши идеалы,
раздается пролетарский мат
и былые интеллектуалы
возле брюха держат автомат.

И по горло нахлебавшись втуне
оппортунистических бодяг,
что не все приемлемо в Дзедуне
и в России вышло все не так,
словно выполняющие разом
сердцем продиктованный приказ,
мы идем притихшим Монпарнасом,
и не останавливайте нас.

С древних башен скалятся химеры;
ректорат сочувствует порой.
Хунвейбины, кастровцы и кхмеры,
каждый — диалектик и герой.
Ленин прав, что в надлежащем месте
в нужный час собраться дболжно нам
и, священнодействуя из мести,
вставить клизму классовым врагам.

6

Разгром

Я первым сам приду тебе сказать,
что все проиграно — ребята отступили.
К буржуазии, при которой жили,
придется снова в рабство поступать.
Нас полицейские по-царски наградили:
у одного фингал,
другой с рубцом на лбу,
а третий вообще лежит в гробу,
слезоточивым газом отравили.
И он уже — лопатой борода —
не свистнет весело:
— Айда опохмелиться!
Любимая, я думаю о шприце,
всади на ампулу поболе, чем всегда.

Я видел, ты одна над схваткою была
решительных идей с правами человека,
но вдруг расслабилась — и чуть не родила,
пока неистово гремела дискотека.

..............................................

Есть в диалектике
еще один закон,
который нарушать борцам не должно всуе:
тот быстро в правый катится уклон,
кто после первых битв раскис и комплексует.

А если так, то чем же можем мы
помочь безграмотным в большой политучебе,
я — с розовым бинтом, подобием чалмы,
и ты — с младенцем, плачущим в утробе?

1969, 1999.

* * *

Я давно гощу не вдали, а дома,
словно жду у блесткой воды парома.

И несут, с зимовий вернувшись, птицы
про границы родины небылицы.

Расторопно выхватить смысл из строчки
потрудней бывает, чем сельдь из бочки:

в каждом слоге солоно, грозно, кисло,
и за всем этим — самостоянье смысла.

Но давно изъятый из обращения,
тем не менее я ищу общения.

Перекатная пусть подскажет голь мне,
чем кормить лебедей в Стокгольме.

А уж мы поделимся без утаек,
чем в Венеции — сизарей и чаек;

что теперь к отечеству — тест на вшивость —
побеждает: ревность или брезгливость.

Ночью звезды в фокусе, то бишь в силе,
пусть расскажут про бытие в могиле,

а когда не в фокусе, как помажут
по губам сиянием — пусть расскажут.

...Пусть крутой с настигшею пулей в брюхе
отойдет не с мыслью о потаскухе,

а припомнит сбитого им когда-то
моего кота — и дыхнет сипато.

11.V.1999.

* * *

Бывало под мухою
по молодости
приму и занюхаю.
Прости и впусти.

По жанру положенный
герой в боевик
так входит, поношенный
не сняв дождевик,

поклажу походную
неся на горбе,
чтоб душу бесплодную
доверить судьбе.

Ни роще в безлистии,
ни, проще сказать,
беде в бескорыстии
нельзя отказать.

Жизнь сделалась прожитой,
нагнавшей слезу
на кисти мороженой
рябины в лесу.

Раздетая донага
зазывная даль.
И с вальсом из “Доктора
Живаго” февраль.

Мнил, дело минутное,
но вот тебе на:
последние смутные
сбылись времена.

В оконце алмазная
купина горит.
И жизнь безобразная
уснуть не велит.

14.V.1999.

0

6

Полная тишина

*    *

*

Говорил тебе “не гони волну” —
новый сленг повсюду входил в привычку
в ту, теперь глубокую старину.

…И оставили мы тебя одну
на погосте у чертиков на куличках.

Зимы с лабиринтами звездных троп.
Очажки-скопленья успенских свечек.
Твой лиловый в черных оборках гроб.

Твой окаменевший холодный лоб
и на нем лежащий бумажный венчик.

С замираньем сердца, хотя не трус,
я сейчас к нему приложился в храме.
Ничего не бойся, а я боюсь.

И зову тебя, как Антон Мисюсь,
по тропе катавший ее на раме.

Было время, видели вместе сны
и паломничали в конце весны
по усадьбам ближнего Подмосковья.

А твои глаза до сих пор ясны,
как свои закрою в зенит зимовья.

Вот дышу и чувствую, что не то,
что бывало, в воздухе разлито.
И хотя душа остается в теле,

не по возрасту уже тяпнуть сто
и начать базланить о беспределе.

…Как ты много помнила наизусть.
На погосте свежая глина пусть
замерзает — твердый гарант разлуки.

Ты ушла, а я не могу, сдаюсь,
умываю и поднимаю руки.

15.XII.2003.

*    *

*

Смолоду самородки,
делали мы под мухой
за вечер две-три ходки
дальних за бормотухой.
И вавилоны тары
хотелось поджечь в морозы
на улицах Карла, Клары
или такой же Розы.

Минули годы, годы.
В моду вошли обноски.
Стали пасти народы
новые отморозки.

Кладбищ бескрайних дали —
там получают льготу
те, кто всю жизнь вставали
затемно на работу
и досыпали в тряских
выстуженных вагонах,
голосовые связки
оных не из луженых.

Мы отдохнем, я знаю,
никто меня не оспорит.
Вот и перечитаю
понову “Крошку Доррит”.

Запрусь я на все запоры,
никому не открою.
Мысленно разговоры
стану вести с тобою.
Прежний мой дух мятежный
уж не огнеопасен.
Если решишь, что снежный
я человек, согласен.

Сны

Зимою — впадиной каждой, полостью
пренебрегавшие до сих пор
льды заполняют едва ль не полностью
речные русла, объем озер.
Лишь луч, нащупавший прорубь черную
там, где излуки в снегах изгиб,

работу видит локомоторную
мускулатуры придонных рыб.

Россия! Прежде военнопленною
тебя считал я и как умел
всю убеленную, прикровенную
до горловых тебя спазм жалел.
И ныне тоже, как листья палые
иль щука снулая блеск блесны,
я вижу изредка запоздалые
неразличимые те же сны.

Портрет

Так и нету внятного ответа,
что такое стынь тоски вселенской.
И откуда вдруг источник света
в дальнем устье улицы губернской?
Это жизнь с ее подушным правом.
Это на год сделался взрослее
“Мальчик в красном” с воинским уставом
в костромской картинной галерее.

Объясняют нам на не богатом
языке, что уж не в первый раз мы
стали вдруг побочным результатом
выброса сверхраскаленной плазмы.
Если так — откуда сила духа
у совсем мальчишки офицера?
А еще: надежда — повитуха
и многоглаголанья, и веры?

И хотя, что вырастет безбожник,
каменщик ли вольный, может статься,
неизвестный крепостной художник
так и не решился догадаться,
мрак светлей — от вьюжного убранства,
от фосфоресцирующих терний,
от необозримого пространства
сопредельных с нашею губерний.

6.I.2004.

*    *

*

…Когда их отнесло к фарватеру
за бакен с блёсткою межою,
погиб мой однокашник с батею
под шедшей в темноте баржою.
Ну вот тебе и порыбачили —
о утонувших, не отпетых
под мухой земляки судачили
тогда у волжских парапетов.

…Припоминая духовитую
с послевоенной юшкой миску,
жизнь склеенную и разбитую,
хотел бы я теперь в открытую
подать за их помин записку.
Но как их звали? Поздно спрашивать,
тех, кто их помнил, — не осталось,
а сам забыл. И сам — за старшего.

И небо к ночи разметалось.

Без заглавных и запятых

был у меня корешок писатель
сторожил топил
прочных гнезд не вил
и ворочал кипами в самиздате
а как пару выкурит сигарет
начинает гордиться спьяну
мол согласен тоже вернуть билет
горний — вдогон ивану

нам казалось минимум на сто лет
хватит здешней засвинцевелой дряни
интересно выдюжим или нет
балансируя кое-как на грани?
сам себе тогда указав на дверь
первым он отсюда исчез украдкой
так что неминуемо мне теперь
поделиться с вами одной догадкой:

добирая крохи последних лет
из лубянского своего сусека
припозднившись вышло гб на след
корешка
умершего человека —
ну и схлопотало тогда в ответ
роя другому яму
полный абзац и физкультпривет
совку и агдаму

Через 25 лет в Прилуках

Гейлесбергский герой, италийский младенец

под прилуцким снежком...

1979.

Холмики погостов пеленая,
защищая нашу суверенность,
нынче снег — едва ль не основная
достопримечательность и ценность.

Божьей правды, так уж мир устроен,
фифти-фифти в тишине и в звуках —
там, где вьюжит, там, где упокоен
ненормальный Батюшков в Прилуках.

Кто, сложив походный рукомойник,
двадцать с лишним лет провел в астрале,
тот не просто рядовой покойник,
о котором бобики брехали.

Он еще в Венеции когда-то,
где брусчатка в голубином пухе,
всюду плёстко и зеленовато,
соскользнул от сплина к депрессухе.

И уже хариты, аониды
после общих бдений их сиротских
не держали на него обиды,
отлетев от окон вологодских.

…По обледенелому накату
вихревая зыблется поземка.
И почти подобна дубликату
жизни предка стала жизнь потомка.

Ощущение, что не впервые
и недаром нашего тут брата
кто-то видит в щели смотровые
зимнего недолгого заката.

15.I.2004.



*    *

*

Ракита дряхлая — на месте перелома
зубцы с волокнами, чье лыко как солома.

В зените ядрышко каленое светила.
Неосторожная, взяла и полюбила

мое неровное от жизни многолетней
лицо и голову седую с кучей бредней.

Всё чаще снились мне — присыпанные сажей
то своды тусклые заброшенных пассажей,

то непротопленных усадеб анфилады,
в которых не сыскать ни книги, ни лампады.

Психологически я стал привязан узко
к существованию придонного моллюска.

Домоседение — вот сделался мой фетиш,
а то на улице кого-нибудь да встретишь.

Неосторожная, взяла и увела ты
меня, дичавшего, в заветные пенаты,

где ветлы ветхие и дряхлые ракиты
огнем расщеплены и дуплами раскрыты.

И вечно дремная меж берегов излука,
где в мае соловьи, а в декабре ни звука.

5.I.2004.

*    *

*

Мы спасались в тонущей Атлантиде.
Но наступит срок — и при всем желанье
странно будет мне тебя, дорогая, видеть
с неизменно энного расстоянья.
Прочий мир, включая родные веси,
отделенный уж от меня межою,
станет мне не нужен, неинтересен.
Только ты останешься не чужою.

Головокружительной вышиною
дорожат лишь звезды, идя на нерест.
Мне же легче — с полною тишиною,
при которой слышен твой каждый шелест.
Уж тогда не сможешь мои заботы
на себя ты взваливать, слава Богу.
Ты еще румяней в момент дремоты,
хаотичных сборов, пути к порогу.

Разыщи уже к середине века,
над моим пред тем опечалясь камнем,
то ли “Сон счастливого человека”,
то ли “Сон пропащего человека”
в “Дневнике писателя” стародавнем.
Вот тогда возьму я тебя с поличным.
И тебе, не зная о том, придется
стать в ответ сравнимою с мозаичным
серебром монеток на дне колодца…

*    *

*

Как по знаку срываются с крон
в ближнем Страхове — бедном поселке
нешумливые стаи ворон,
словно брошены тучам вдогон
вверх скуфейки, ермолки…

Третий год притекаю сюда,
ветеран, незадачливый воин,
тот, что брал и сдавал города,
в холода
отдышаться у дымных промоин.

У твоих полыней, омутбов
и ракит я ветшать не готов.

Для Второго Пришествия тут,
для какой-то невиданной цели
уже прибраны хлев и закут
со снежком, залетающим в щели.

В темноте родового гнезда
ты со мною на вы:
— Вы не спите? —
Нет, не сплю: дожидаюсь, когда
над некрепкою кровлей звезда
вдруг проклюнется в мутном зените.

0

7

Долгое путешествие

*

ДОЛГОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Ящерка

У губчатой соты заглохшей кавказской осы
над сонной артерией береговой полосы

лукавый глазок, а под ним допотопный оскал
сверкнули, мелькнули и юркнули в скальный прогал.

В пещере сочатся прозрачные кварца сосцы.
Халвою крошатся слоистого камня резцы.

...Напомнила ящерка нам про грядущие дни,
когда по теснинам зависнут скрипучие пни,

когда ее мышцы оденутся плотью сполна
и хищные лапы смиренно омоет волна.

Фирюза

В опальной зелени Туркмении
гранаты бурые поспели.
Рассохлись хижины в селении,
как глиняные колыбели.

Сонливо ослики сутулятся
услужливые у чинары,
когда мелькают в пекле улицы
пугливо яркие шальвары,

скрываясь за ковровым пологом
во тьме шалмана ли, духана,
откуда тянет пряным порохом
просыпанного там шафрана.

Пятнадцать лет, поди, красавице,
в гарем какого-нибудь шаха
ей скоро предстоит отправиться.
От ожидания и страха

в ее глазницах виноградины
свернулись в черные кровинки.
И греют маленькие гадины
свои серебряные спинки.

На заставе

1
По теснинам ежевичник
переспел; и вот
загорелый пограничник
скалит черный рот.

За узду привязан к вышке
азиат-скакун.
Горизонт подобен вспышке
сладострастных струн.

В знак восточных наслаждений,
словно дынный сок,
по колючкам заграждений
пробегает ток.

Притаился где-то, ибо
взял успешно след
ваххабита и талиба,
хитрый моджахед.

Всё звенят ветра-скитальцы
в руслах древних рек.
И не в силах тронуть пальцы
воспаленных век.

...Рядовой подвержен сплину,
зад провис что куль.
Но рванись с холма в лощину —
цокнет вслед
и пустит в спину
ленту жгучих пуль!

2
Драпировки темной тверди.
Жухлая трава.
Дуновенье сонной смерти,
значит, смерть — жива.

Веси знойного тумана.
Бежевая синь.
Вместо воздуха дурманный
запах спелых дынь.

Где-то, спрятавшись за глыбу,
противостоит
моджахеду и талибу
хмурый ваххабит.

Это их во время оно,
выйдя на крыльцо,
рядовой с погранзаслона
опознал в лицо.

И тотчас его сморили
миллионы лет,
и щепотью желтой пыли
стал его скелет,

с пряным запахом шафрана,
через блокпосты
уносимой
до Афгана,
где темна одежд сметана
и пески пусты...

В пустыне

Гигантский козырек скалы опущен низко
над выцветающею чащей тамариска
с мелькнувшей ящеркой, уснувшей на ходу,
как будто близок срок, когда к тебе приду,
осевшим голосом поведать не умея
про бледный тамариск и маленького змея.

Холмы и впадины слабеющей пустыни
с боков потрескались подобно коркам дыни.
Колючки крошечной жесток укус в пяту.
Соленый суховей на веках и во рту,
где высохший язык устал просить поблажки,
но нечем окропить его из мятой фляжки.

Над дремлющей землей приподнимая полог,
на миллионы лет здесь счет ведет геолог.
Но так белёс зенит и неизменен час,
что, кажется, хитрец обсчитывает нас,
спортивной кепочкой прикрыв нагое темя,
тасуя бытие и подгоняя время.

Сумерки в сентябре

Н. К.

Сумерки в сентябре
долго не зажились:
с астрами во дворе
по существу слились.

Наглухо застегни
пуговицы плаща.
Вон по шоссе огни
бегают, трепеща

перед постом ГАИ.
Но — тишина окрест.
Вслушиваюсь в твои
хроники здешних мест

и по обрывкам вновь
жадно воссоздаю
сбивчивую любовь
истовую твою.

Не то чтобы я хотел
скулить о минувших днях
с видением ваших тел,
сближающихся впотьмах,

но разве тебя одну
без навыка и снастей
отпустишь на глубину
нахлынувших вдруг страстей?

При играх теней на дне,
пугливом огне свечей
там каждый, как рыба, не
хозяин своих речей...

То-то березы над
мокрой дорогой той
к дому через посад
вянут и шевелят
проседью золотой.

Живем на казенный кошт
судьбы; в мировой пыли
Медведицы тусклый ковш
вот-вот зачерпнет земли.

Старые книги

1
Зимнего грунт окна
с оттисками соцветий —
то-то же не видна
смена тысячелетий.
Словно на полюсах
срезаны эдельвейсы.
В тряских автобусах
междугородних рейсы.

Скинешь, в пути устав,
с косм капюшон в передней.
Сходство твое с Пиаф
станет еще заметней.
Зимние дни темны,
темные, мимолетны.
Сбивчивы птичьи сны
и высокочастотны.

2
В толщу теперь окон
с уймой рубцов, насечек
заживо вмерз планктон
здешних проточных речек.
Стало быть, после вьюг
с крыши сойдя, лавина
снежная рухнет вдруг
прямо на куст жасмина.

Оползням старых книг
что-то теснбо на полке —
эпос не для барыг,
а о беде и долге.
Чтения букварей
наших былинных дедов,
словно любви — скорей
не оборвать, отведав.

Пробуждение

Как-то проснулись утром зимой
словно в алмазном фонде с тобой.

И в кристаллической блесткой росе
чащи бурьяна белые все.

Словно живем — без загляда за дверь —
до революции, а не теперь.

И по-леонтьевски все подморожено
в нашем отечестве, как и положено.

Скоро ты станешь, открыв косметичку
с темной помадой, похожа на птичку.

Я же, один оставаясь в дому,
в руки разбухшую книгу возьму:

старый роман про семейный обман
и станционный дымный туман,

что маскирует въезд в города
в двадцатиградусные холода.

Так что в родном мезозое, вестимо,
всё, что рассудком пока не вместимо —

наших касаний беззвучную речь
можно, казалось бы, и уберечь.

Но ничего не останется — кроме
днесь твоего неприсутствия в доме,

ревности к прежнему, гари свечной
и простоватой рубашки ночной.

12.XII.2000.

Ночь в Ярославле

Громады лип завороженные
на набережных и откосах.

Дороги не освобожденные
от многосуточных заносов.

Ну, разве проскрипит топтыгинский
возок опального Бирона

да просвистит далекий рыбинский
состав в минуту перегона.

В наполовину обесточенной
стране при общей незадаче

живу, как шмель на заколоченной,
ему принадлежащей даче.

И спят окрестные безбрежные,
непроходимые от дома

в алмазной крошке дюны снежные
вплоть до щетинки окоема.

Но суждено как заведенному
сюда по жизни возвращаться,

парами воздуха студеного
на волжской стрелке задыхаться.

Где залпы красной артиллерии
выкашивали богоносца

после падения империи,
теперь лишь звездочки морозца

подбадривают полузримые,
когда держу тебя под локоть

и наша жизнь необратимая
покуда не земля, не копоть...

Не надо вслед за обновленцами
нам перекрещиваться снова.

Мы остаемся ополченцами
не всеми преданного Слова.

3.I.2001.

0

8

Фатум

Елене Шварц на годовщину помина

Ведь мы не из литбригад,
немереных их количеств.
Нет, наш прорежённый ряд
скорее из братств, сестричеств…

I

Сосредоточенно отрешённые
в подхваченных ремешком хитонах,
на красных древках вздымают ангелы
над Богородицей короб-полог.
Она ж в просторном слегка накинутом
с каймой на волосы капюшоне
крупноголового держит мальчика
с ручной повадками обезьянки.

Возле подола её волнистого
в траве рассыпаны маргаритки.
Пока бежал под дождём нахлынувшим
от остановки, промок до нитки,
под козырёк я букинистической
потёртой лавки: спастись задаром
здесь — в на две трети атеистическом
и затопляемом Свете Старом.

II

Твои зрачки на волну балтийскую
глядели подолгу без усилья.
И берегиню Самофракийскую
напоминали в разлёте крылья.
Необозримое небо белое
окрест, возможно, о чём-то знало,
но только рябью над дальней Охтою
нам о себе и напоминало.

Чего мы только с тех пор не видели
по жизни, всё-таки им согретой.
А ты теперь вот — и ранний паводок
в местах слияния Стикса с Летой.
Но сберегается ль ветер, дующий
и посейчас по верхам сирени,
в коробке с пеплом твоим взыскущим,
теперь копилке твоих видений?

III

Ты, в ходе жизни своей имевшая
не раз контакты с потусторонним,
дай знать: минувшее там отчётливей
или совсем отшибает память?
Уже ль, к примеру, забыта рюмочка
из потускневшего драгметалла,
по ходу вечера ты которую
мне неизменно переливала?

И всё ещё в закоулках памяти
не испарились ли, не ослабли
те ледяные, потом холодные
первоначальные ливня капли,
что нам на лица поштучно падали
когда-то, где-то, каким-то чудом?
Да не расспросишь ведь пепел в капсуле,
а та в земле да ещё под спудом.

IV

Свою поэзию восстания
ты понимала как служенья,
зане предпочитая Раннее
последующим Возрожденье.
Напоминающее девушек
в хитонах воинство Христово
там охраняет Богородицу
средь медичийских померанцев…

Страстей в избытке замуровано
в сердцах, подобных огонёчкам.
Но крепость уж снастей дарована
обрывным паутинным строчкам.
Где зыбь, осколками слепившая,
вдруг гаснет у бородок ила,
там мой побег опередившая
твоя на Волковом могила.



Переправа

            А. Жукову

Паром “Капитан Петров”
курсирует чуть не с мая,
у оползней облаков
сонливость перенимая.
В шалмане на берегу
такие смешные цены.
Вот выпью — и побегу
мостками на взвыв сирены.

Всплакнуть на моём плече
подруга могла порою.
А нынче зачем, зачем
живу, будто землю рою.
Всю музыку прежних встреч,
подобно письму, записке,
пора в бардачке беречь
на с зеркальцем схожем диске.

Ни здешние мужики,
что нынче не при наградах,
ни беглая зыбь реки,
ни ирисы в палисадах —
не скажут за будь здоров,
зачем приходил на землю
и с чем капитан Петров.
Дремлю и пространству внемлю.

Фатум

Так всегда и бывает,
ждём мы того, не ждём:
тёмно-светлым смывает
судьбу за судьбой дождём…

Ретро из западной книжки
по привокзальной цене:
cыщиков шляпы и вспышки
и огоньки в пелене
стёкол с потоками серых
невразумительных слёз.
И в обезлюдевших скверах
старых ветвей перекос.

Смысл моего бытованья
был не вживлён в мозжечок,
а уместился заранее
весь на блокнотный клочок.
Но на излёте погони,
многих — по жизни — погонь,
вспыхнул, ошпарив ладони,
в пепельнице огонь.

Кто я? Не знаю. Возможно,
фатум, залёгший на дно.
То-то на сердце тревожно.
Но несомненно одно:
некогда был я моложе,
в горле строку полоща,
с ни на кого не похожей
спал, а за дверью в прихожей
капало на пол с плаща.

1 июля 2010

Ню и нечто

Есть много несхожих версий
про адреналин под кожей:
ню ль съела июльский персик,
чтоб стать на него похожей,
иль видели утром ранним
прогалы меж облаками
соратницы Модильяни
с лазоревыми белками…
Ещё колоски и маки
рябят в глазах у обочин.

Потное цвета хаки
на мне, и мой век просрочен.

Состарившись, стала кожа
на шее холста темнее.
Ночами ты мне дороже
намного. А днём роднее.
Небо посвинцевело,
слышатся громы, громы.
Сердце б перегорело,
испепелилось. Но мы
круглые сутки летом
ходим на босу ногу.

Но я-то уже с приветом,
хотя и не бью тревогу.

*     *

*

I

Реки державинской стремление
с змеящимися в ней хвощами.

На берегах её — в творение
мы верили и обещали.

Как будто запасались загодя
всем тем, что трудно приумножить,

планктон искристый в тёмных заводях
веслом стараясь не тревожить.

По молодости барским вызовом
казалось нам под облаками,

что было некогда записано
на аспидной доске мелками.

II

Теперь острей чутьё звериное
после бутылки на веранде.

Нудьё артельное пчелиное
слышнее в блекнущей лаванде.

По-августовски оголённую,
доступную дождю и зною,

люблю подругу обретённую,
уже теряемую мною,

и разумею очевидное:
у долгой жизни есть заданье

вернуть себя в допервобытное
космическое состоянье.

15 июля 2010, Perigord



Жаркое лето 2010 года

                      Дм. Сарабьянову

Не только древние могут
держать на огне ладонь.

За пеленою смога
посверкивает огонь.

Но нашего, други, братства,
взятого им в тиски,

ещё серебрятся
последние колоски.

Словно далёким летом
у щуплого пацана

в банке с нездешним светом
и завитком вьюна,

ещё в черепной коробке
гуляют слова-мальки.

Хоть мир похож на раскопки,
а люди — на черепки.

9 августа



Памяти Сахалина

Время и для безвестной особи,
и для славного Крузенштерна
лучший лекарь — а лечит до смерти.
И не скажешь ведь, что неверно.

Укрепясь в уверенности сиротской,
что теперь в друзьях у меня лишь тени,
я б охотно сделался на Охотском
море его тюленем,
в сумерки ворующим из сетей.
Ну а главное — холод, холод.
Он-то мне как раз и всего нужней,
и всего полезней — ведь я не молод.

Время в человеке стирает пол,
но зато виднее его порода,
словно у пришедших на пирс, на мол
ради неизвестного парохода.
Так что мне пока ещё снятся сны,
но порою сны мои столь нерезки,
словно вижу с японской ещё войны
в глубине заиленные железки.

25. IX. 2010

0


Вы здесь » Форум начинающих писателей » Известные авторы » Юрий Кублановский - стихи


Создать форум © iboard.ws